Лесевицкие

Когда Лесевицкие въехали в нашу квартиру, их было пятеро: Николай Николаевич, бывший царский генерал, его вторая жена Анна Борисовна и трое детей: два генеральских сына от первого брака -- Николай и Сергей, и дочь Людмила. (Состав семьи -- в точности, как у деда. Может, дед потому и вошел в положение несчастного генерала и уступил Лесевицким столовую, из чувства, так сказать аристократической солидарности. Тоже мне, аристократизм: один русский царский генерал, а другой сын богатого выкреста из-под Полтавы). Но в таком составе я эту семью никогда не видела. Обоих Николаев посадили еще до войны. Kогда в 60-х вернулся отец, сын еще сидел, а к тому времени, когда вернулся сын, отец уже умер. Хотя до войны двери ни в одну из комнат не закрывались, и я как самый младший, то есть самый почетный из жильцов, имела неоспоримое право бродить по всей квартире, к Лесевицким меня не слишком тянуло. У них всегда было как-то неуютно: пусто, грустно и печально. Никто меня не привечал, но и не выставлял. Наверное, потому, что однажды я спасла жизнь Николаю-сыну. У него был дифтерит или еще какая-то скарлатина, в общем, нарыв в горле, и он задыхался, а я вроде бы заявилась к ним в комнату и весьма умильно стала клянчить какой-то там пончик, не то пирожок, Николай рассмеялся, поперхнулся, нарыв лопнул. И Коля остался жив. Записано неточно, но с его слов.
Генерал, каким я его запомнила, был тщедушный мужчинка, с обкуренной трубочкой в зубах, личико маленькое, сморщенное, некрасивое, как у бедного карлика. Разве что спина прямая и мудрый взгляд. Он быстро умер, не обмолвившись со мной ни словом.
Анна Борисовна, его вдова, сначала соломенная, а потом и настоящая, работала машинисткой в Наркомате просвещения.
Она варила на кухне совершенно черный кофе и уносила в комнату. По-моему, ничего, кроме кофе, она вообще не варила, то есть не пила и не ела, в квартирных скандалах, сварах и интригах участия не принимала, а только молчала и никогда не улыбалась.
Зато в кухне фигурировали ее пасынок Сергей и дочь Людмила. Сергей произвел на меня в детстве неизгладимое впечатление, а именно тем, что истово соблюдал посты, во время коих долго и тщательно жарил на плите картошку. Без ничего. Голую картошку на постном масле. Пост у меня в голове не укладывался: как можно отказываться от какой бы то ни было еды, если она, в принципе, доступна? Во время войны – понятно, все по карточкам, не разгуляешься, оладушки из очисток, жесткие довоенные пряники, каша манная на воде, суп с вермишелью – все равно, здорово. Но после войны? Когда уже отменили карточки, открылся Елисеевский, появилось мороженое по 30 и пирожные по 50 рублей, и можно было сварить борщ? Или куриный бульон? Ведь Бог знает, что люди голодали в войну, зачем ему их добровольное голодание? Сергей и так ходит в церковь, и молится, и вообще весь из себя такой правильный, и не чертыхается, и не такой, как другие, никем не интересуется и никому не доверяет. Бледный всегда и непонятный. Зачем ему еще и поститься? Сергей от нас переехал. На улицу Горького в роскошную квартиру в сталинском доме. Я там однажды побывала. Он тогда уже работал секретарем у патриарха Алексия Первого. И мне очень понравились тяжелые красные гардины, хрусталь, фарфор, люстры, кажется, книги, и вообще все сто или сколько там квадратных метров. Он взял у меня книжку, которую передала ему через меня Людмила, и я ушла. Наверное, Людмила нарочно меня туда послала: дескать, знай наших!
Людмила была девушка особенная. Она была похожа на голливудскую звезду эпохи немого кино: изящная брюнеточка, с короткой стрижкой, правильными чертами лица, скорее мелкими, чем крупными, обворожительной улыбкой и себе на уме. Свое отношение к советской власти она никогда вербально не артикулировала. Но ее система ценностей кардинально отличалось от ориентиров на беззаветное служение идеалам коммунизма. Она считала своими неотъемлемыми правами:
1) веру в Бога,
2) привычку ходить в церковь, святить куличи на Пасху и праздновать Рождество и Старый Новый год,
2) желание нравиться мужчинам,
3) пристрастие к балету,
4) любовь к деньгам,
5) следование моде.
Она умела носить открытые босоножки на платформе, широкие брюки и чулки с выворотным швом или черной пяткой.
Поэтому она стремилась одновременно достичь нескольких амбициозных целей: стать знаменитой балериной, иметь успех у всех красивых блондинов в Москве и в мире, и удачно выйти замуж.
Как ни странно, это ей почти удалось. Правда, в смысле балета она всего лишь пробилась в ансамбль Моисеева и однажды даже пригласила меня на концерт, где танцевала в энной паре и энном ряду справа или слева (не помню). Но в балете она хорошо разбиралась и предпочитала всем хореографам Барышникова и Голейзовского. И я буду по гроб жизни благодарна ей за то, что она повела меня в зал Чайковского, и я увидела Нарцисса в исполнении молодого Васильева. Я видела этот танец собственными глазами и до сих пор не могу забыть испытанного тогда потрясения.
Что касается блондинов, то они были всегда. Когда мне было два года и мы с Лесевицкими снимали дачу под Москвой, один из них так торопился на свидание к Милке (ей было тогда пятнадцать), что чуть не сшиб меня велосипедом. После войны тоже приходил к нам в двадцать седьмую квартиру один смазливый блондин, и он тоже мне совсем не нравился. Дело в том, что у Милки в то время появился серьезный поклонник, пожилой, лысоватый, бородатый, пузатый дирижер, он ходил по квартире в одних трусах и страшно долго занимал общий телефон. Вот поговорит он по телефону, наденет брюки, очки и шляпу и идет на работу, в консерваторию. Милка его провожает, обнимает и целует и закрывает за ним входную дверь. А через пять минут открывает ту же дверь смазливому блондину. Я за это презирала и Милу, и блондина, а дирижера считала дураком. А мама перед этим пузатым дураком преклонялась. Потому что знала, какой у него слух, и гений, и педагогический талант. Дурой-то оказалась я, а Мила – умницей. Потому что она вышла за своего толстяка, переехала в роскошную отдельную квартиру, завела роскошного пса-боксера по имени Мамай, и однажды повела меня с собой в продуктовый магазин и демонстративно накупила там съестного на такую сумму, которую ни мама, ни отец не заработали бы за год. Знай наших!
А я закончила университет, осталась в комнате одна (мои все переехали) и долго оставалась в одиноких шестидесятницах, пока не нашла себе мужа без кола, без двора, но благородных кровей и с богатым лагерным прошлым.

Мила переехала, Анна Борисовна померла, а в квартиру 27 вернулся с Колымы Коля. Вместе с Колей в комнате Лесевицких поселилась Лиза. И я, наконец, облегченно вздохнула. Потому что теперь бывших каторжников в квартире оказалось трое: Колик. Лизик и мой муж Фред. И самодержавная власть мачехи моего отца, ее стукача-зятя и ее дочери пошатнулась. Все они боялись Лизика. Лизик в свое время ограбила инкассаторскую машину, убила инкассатора, села, загремела в штрафбат, прошла войну и загремела на Колыму, где и познакомилась с Коликом. Отмотав срок, Лизик и Колик сохранили лагерные привычки к труду и спиртному. Колик серебрил крестики в мастерской при Патриархии, а Лизик водила такси и сотрудничала с милицией. И хотя она вечно жевала чай, это, похоже, не мешало ей занимать первые места на каких-то престижных гоночных соревнованиях таксистов. Больше всего на свете она, как и я, не любила проституток.
-- Пойди, сходи на бульвар, -- приглашала она меня. -- Ни одной не осталось, всех вчера забрали.
Причина неприязни была очевидной. В дни получки Коля шел по бульвару, набитый деньгами и зело пьяный. А эти простигосподи на него охотились.
Лизик никогда не мыла коммунальную плиту. Я тоже перестала мыть совместную с Лизиком плиту из чувства солидарности и назло Анне Васильевне. Анну Васильевну как санитарного врача это сильно травмировало. Что и требовалось доказать. Лизик не мыла плиту, не прибиралась в комнате, но любила делать крупные приобретения. Как-то раз она продемонстрировала мне пятьдесят бутылок водки, закупленные ею перед отпуском: они с Коликом отправлялись в трехнедельный тур по реке Волге от Рыбинска до Астрахани, так что нужно было обеспечить культурную программу.
Другим крупным приобретением Лизика на моей памяти был высокий шкаф длиной во всю стену -- финская хельга, страшно в то время модная и дефицитная. Чтобы втащить это сокровище в квартиру 27, пришлось мобилизовать весь благожелательный к Лизику мужской контингент таксистов, а также Фреда. Мужики сняли с петель вышеупомянутую дверь, разобрали хельгу на составные части, торжественно проволокли по коридору, с превеликим трудом внесли в комнату (там был хитрый предбанник), собрали и установили. Потом им пришлось снова вешать на петли входную дверь, потом обмывать это дело, так что вся процедура заняла целое воскресенье. На следующий день у Колика была получка, и он, как всегда, зело нетрезвый и уязвимый, двигался по бульвару, попал в поле зрения одной тамошней особы легкого поведения, и та вскоре оказалась в нашей квартире. И надо же было Лизику в самый неподходящий момент зачем-то заехать с работы домой. Она застает парочку in flagranti и вершит суд скорый и беспощадный. А именно: девушку она немедленно, схватив за волосы, вышвыривает из квартиры, возвращается в комнату, хватает топор… Население квартиры с содроганием наблюдает за этой бурей обиды и ревности, не делая даже попытки предотвратить неизбежную расправу. Лизик заносит страшное орудие и обрушивает его на ни в чем не повинную хельгу, разносит ее в щепы, а щепы выбрасывает из окна прямо на тротуар под окном. А Колик тем временем пребывает в полной отключке. С тех пор я часто думаю: кто же унес с тротуара останки дефицитной мебели? Уж не Лизик, это точно. А стоила хельга бешеных денег. Ну и черт с ними, главное, Колик остался цел и невредим, потому что ничего дороже у Лизика на свете не было.
Еще я помню, как Лизик за пару часов раздобыла по моей просьбе наркотик. Он предназначался для любовника Лины, моей любимой пионервожатой. (Звали его Толиком, высокий такой, красивый парень, с испитым лицом и дивным голосом. Вернувшись из мест не столь отдаленных, он жутко страдал от ломки, и Лина не могла смотреть на него без слез, а он любил Лину, но завязать не смог, слишком уж круто пришлось ему в лагере. За что сидел, не знаю. Он быстро умер. И Лина тоже умерла рано.)
Последнее мое воспоминание о Лизике. Я приношу из роддома Володьку, кладу его в кроватку и на минуту выхожу их комнаты. Возвращаюсь и вижу Лизика. Она стоит у кроватки, глядит на моего Володьку, ревет и крестится.
Никто из детей генерала Лесевицкого не имел потомства. И
старинный родж пресекся. Жаль. 

25.06. 2012