Филфак

Я поступила в МГУ как раз в тот год, когда открылась высотка на Ленгорах Красотища там была неописуемая. Все сверкало и сияло: шпиль на самом верху, белые стены главного корпуса, деревянные панели вестибюлей, кабины лифтов, латунные ручки и поручни, таблички на дверях, и столы, и стулья в аудиториях, и оборудование лабораторий, и физиономии всех, кто там находился в день открытия: 1-го сентября 1953 года. Лифты рвались ввысь с такой скоростью, что у нас с непривычки кружилась голова, и мы, вызывая лифт, даже глотали какие-то пастилки от головокружения. Правда, через пять лет, когда мы выпускались, красотища немного поблекла, слегка запылилась, обтрепалась и потускнела, но еще лет десять выглядела прилично, пока не обнаружилось, что такую махину держать в порядке страшно дорого и практически невозможно.
Впрочем, гуманитарные факультеты пока что оставались на Моховой, в старом здании, где лифтов вообще не было, и мы без проблем взбегали по лестнице на любой пятый этаж. И карабкались на высоты гуманитарного знания. Суть образования заключалась в том, что наши разрозненные, вкусовые, незрелые и поверхностные впечатления от прочитанных книжек постепенно укладывались в сундуки заданных схем. И пусть этикетки на схемах были нелепыми, вульгарно-социологическими и далеко не всегда отражали содержимое сундуков, но богатство все-таки потихоньку копилось. И мы сознавали себя его обладателями. Помещение ценностей в ту или иную емкость было всегда проблематичным, а перемещение из одной в другую почти невозможным. Ну, например: вот сундук с прогрессивными романтиками, в нем хранятся Гейне, Гервег и Фрейлиграт, и другие политически ангажированные поэты, в основном, второго ряда. А вот сундук с романтиками реакционными: в нем, допустим, Китс, Ламартин и Брентано и кое-кто еще. А что делать с Гофманом? Он вроде бы и там, и там, то есть ни в каком сундуке. И те, кто не влезают в тот или иной сундук с этикеткой, оказываются самыми крупными, самыми живыми, изворотливыми и безразмерными. Короче, классиками. На это случай имелась всеобъемлющая формула: Имярек был писатель противоречивый. А дальше все просто:
Был великий гуманист, и великий реалист, за свободу был борец, тут и песенке конец. Но сами-то они, писатели, не молчали. Они говорили с нами о том, что волновало их в свое время. И нас в наше время. И ни один, самый великий литературовед, не мог их переспорить, приписать им чего не было. А список обязательного чтения был огромный. Так что, если кто нас и просвещал, то в первую очередь сам материал. Идеологические нашлепки на классиках не держались, они соскальзывали сами собой. Другое дело – те лекторы, кто с пиететом и восторгом вместе с нами рассматривал картины мира, созданные умами прошлого. Они открывали нам в текстах такие глубины, уровни, аспекты, и красоты, о которых мы в свои семнадцать лет не имели ни малейшего представления. И на этих лекциях время неслось вскачь, и расширялись горизонты, и у мозгов вырастали крылья, и мы умнели, взрослели и потихоньку проникались к себе уважением, которого из нас не выхолостили потом никакие жизненные коллизии.
На первом, втором, третьем курсах мне лично все удавалось. Профессора внушали почтение, словари открывались на нужных статьях, библиотечные каталоги благоухали. Легко запоминались даты, имена и реалии, немецкие идиомы и латинские исключения. Укладывались в голове античные мифы, средневековые поэмы, ренессансные драмы. Пятерки на экзаменах, пятерки за курсовые, досрочная сдача почти всех сессий. И где-то на четвертом курсе – облом. Двойка по экономике социализма. Ну, невозможно было постичь, в чем ее суть, как она устроена, как она работает. Вместо концепций и аргументации – постановления съездов, а разве их запомнишь? Ух, как я рыдала, Прощай повышенная стипендия. Дальше -- хуже. Я чуть не завалила диплом. Тема была про соцреализм в творчестве одного немецкого писателя. Нужно было доказать, что этот немец – яркий представитель соцреализма. А я, в своей беспримерной наивности, взялась выяснять, что такое этот самый соцреализм. Проштудировала все передовые статьи журнала «Вопросы литературы», которых к тому времени вышло номеров этак сорок, точно не помню, и, к своему восторгу, выяснила, что все определения нестрогие, потому что не опираются на сколько-нибудь внятную аксиоматику. Отсюда я сделала вывод, что нет такого метода. А если и есть, то всего лишь направление под такой этикеткой, каковое началось в тридцатые годы, и на Западе, вероятно, уже исчерпало себя. Я упоенно толкую об этом на защите, а физиономии у членов комиссии мрачнеют и чернеют. Очень-очень хотел оставить меня без диплома один из этих членов. Проморгал меня мой научный руководитель. Он вообще мной не интересовался, был человеком больным, замкнутым, слабым и ко всему, кроме своих физических страданий, глубоко безразличным. Меня попросили выйти из аудитории, где шла защита, и Роман Михайлович Самарин, у которого я слушала курс по литературе эпохи Возрождения, властью декана и зав. кафедрой отстоял мою тройку. Спасибо ему, старому, прожженному антисемиту. И прощай, красный диплом. И черт с тобой. Университет я все-таки закончила.