Роман Михайлович Самарин (Возрождение—Просвещение, декан и заведующий кафедрой зарубежных литератур) был совсем другой коленкор. Слушать его было интересно и весело.
Первая фраза, которую мы услышали от него, звучала так: «Вы думаете, что ничего не знаете и ничего не можете? Нет. Вы многое знаете и многое можете». Конечно, его курс казался элементарным, поверхностным и даже несерьезным. Он мог, например, нарисовать на доске каблук какого-нибудь мушкетерского сапога. Зарубежные (читай: западно-европейские) классики анализировались без затей, по классической схеме: такой-то и такой-то был писатель противоречивый. И далее по списку: был великий гуманист, и великий реалист, за свободу был борец… Серьезных монографий за ним не числилось. Так, кое-что. Статьи, предисловия, послесловия. Когда вышел сборник Артура Шницлера (где-то в шестидесятых), я, помнится, сразу позвонила Карельскому:
-- Алик, какое шикарное предисловие к Шницлеру накатал Роман!
-- А ты диплом Юрки Архипова читала? – поинтересовался Алик.
Но кто, как не Самарин, затеял и осуществил грандиозный замысел издания двухсоттомной Библиотеки Всемирной Литературы? И откуда бы взялся в интернете весь ее бесценный контент?
Компьютер, конечно, вещь хорошая, но сам-то он «Песнь о Нибелунгах» не переведет, как его ни программируй. Отцифровать – это пожалуйста, было бы что отцифровывать. И ЕГЭ, может, вещь и хорошая, да только … было бы кого и что тестировать.
Гуманитарные знания, не освященные личностью Учителя, немного стоят. Хорошо бы объяснить это наробразу с его дистанционными проектами. Вот, например, когда я на экзамене пролепетала Самарину, что мне нравятся философские повести Вольтера, потому что они такие живописные, он спокойно меня поправил: «Вы хотели сказать, графичные. Ведь они вам кажутся черно-белыми, так?» А однажды на семинаре для германистов он прочел нам часовую лекцию о Кафке, а именно о повести «Превращение». Для нас это было потрясением. Человек-насекомое, человек-клоп, прячущийся под кроватью от родных, отвратительный себе и близким, мерзкое, ничтожное, жалкое создание. Это вам не Гамлет, не маркиз Поза, не Фауст и даже не Мефистофель. Не Альцест, не Онегин, не Чацкий, и даже не Молчалин. А как же «Человек – это звучит гордо?» После перемены Самарин, войдя на кафедру (семинар проходил на кафедре), запер дверь (честное слово, как сейчас помню, меня это тогда поразило) и начал лекцию с вопроса: «А если человек болен?» А мы были веселые, здоровые, позитивные, перспективные, полные надежд и окруженные любовью. С этого-то вопроса и началось наше знакомство с литературой модерна. И это Самарин указал нам настоящие ориентиры, и первым таким ориентиром был Кафка, а за ним Томас Манн, с его гениально больным доктором Фаустусом.
Обращался он с нами со снисходительной фамильярностью: «Венгерова, Белоконева, не болтайте!»
Однажды Дагмара К. дала мне поносить черные висячие клипсы. Сижу на лекции Самарина, демонстративно заглядываю в глаза, надеясь на одобрение. А он: «Вы что, Венгерова? Хотите понравиться нашим братьям-неграм? Снять немедленно!»
Когда у Борьки Абакумова с русского отделения сперли пальто, и парень остался без верхней одежды (зимой пятьдесят шестого в Москве стоял лютый мороз) Самарин просто взял и купил ему пальто.
Однажды наш Роман, такой важный, такой солидный, с этой его трубкой и запахом «Золотого руна» на всю кафедру, угодил в самую настоящую лужу. То есть лажу. Обругал каких-то девчонок за брючные костюмы: поднял этих модниц с мест и ругательски отчитал при всей честной аудитории. А модницы оказались чешками, и пришлось нашему декану приносить извинения у иностранных гражданок из братской страны.
Когда на целине у нашей команды начался понос, я дала ему телеграмму: «Лечим романтику фталазолом». Он все понял, и на следующий же день к нам на целинный стан прикатил секретарь местного Каскеленского райкома (или обкома?) и навел порядок с водой.
Вообще, студентов он любил. Газета «Комсомолия», которая при нем выходила на факультете, склеивалась из энного количества листов ватмана. Иногда их число доходило до пятидесяти, и тогда номер газеты протягивался от одного конца коридора до другого. Заметки и фотографии наклеивались на ватман. Рисунки прямо на нем рисовались. Работали семь или шесть сменных редакций. Публикация в «Комсомолии» считалась делом престижным, и халтуры там не допускалось. Иду я однажды по коридору, а Самарин окликает меня и велит зайти на кафедру.
-- Венгерова, это вы написали заметку о новом учебнике грамматики немецкого языка?
-- Да.
– Очень плохо.
-- А что такого я там написала?
-- А вы написали: представляет из себя. Стыдитесь. Не представляет из себя, а представляет собой. Зарубите себе на носу.
Еще рассказывали историю об одной влиятельной даме с нашего факультета. Дама была профессор и славилась тем, что она одна умудрялась получать гонорары за свои публикации в университетской прессе. Она была очень даже не глупая и не бедная. Но овдовела, а это было не престижно. И она во время прогулок со своим псом присмотрела себе одного собачника, майора, и увела его у жены. Разъяренная жена пришла жаловаться на факультет, и Самарин дал ей мудрый совет: не поднимать никому не нужного скандала, не подавать заявления в партком, взять за уведенного мужа отступные (сто тысяч) и оставить его в покое. Говорят, что наша партийная профессорша нашла этот выход приемлемым, и все уладилось к общему удовольствию: жене – машина и квартира майора, а нашей профессорше – сам майор.
А если серьезно… Всерьез все произошло в начале оттепели, когда факультет обсуждал роман Дудинцева «Не хлебом единым». Были общие собрания, бурные споры, крики, боевые клики и призывы: «Бей в барабан и не бойся!» Дальше – больше. Произошла эта история с несостоявшейся Нобелевской премией Пастернака. Самарину пришлось принести в жертву трех преподавателей, в том числе гениального Кому Иванова.
У него был нюх на десиду. Он, например, прочтя в «Комсомолии» всего лишь рецензию Алика Жолковского на роман Хемингуэя «Через реку, под сень деревьев», завелся так, что не допустил его к работе на фестивале молодежи. И конечно, Алик при первой возможности эмигрировал, профессорствует в Штатах.
Роман гнобил Мельчука, талантливее которого за всю историю факультета были разве что Кома и Андрей Зализняк. Мельчука, уже закончившего курс, Самарин запретил пускать на факультет. Мельчук, конечно, тоже эмигрировал, профессорствует в Канаде.
А вполне себе лояльного Карельского, несмотря на его одаренность, Самарин, как мог, поощрял. Карельский потом профессорствовал на нашем же факультете.
Роман даже Зализняка не гнобил: послал его по обмену в Париж. Как будто заранее знал, что Андрей останется в России и прочтет новгородские берестяные грамоты.
Все-таки умный был мужчина, Роман Михайлович Самарин. Очень.