В начале перестройки группу российских преподавателей немецкого языка пригласили в Бохумский университет, дабы, наконец, разъяснить, как следует преподавать немецкий язык. В группе было тридцать человек: двадцать девять советских женщин и профессор Бент. Немцы так и обращались к нам: Дорогие дамы, уважаемый профессор Бент! Нас разместили в студенческом общежитии, нам читали лекции, возили в развивающие экскурсии и учили признавать западные ценности.
Лекции читал немецкий германист, доктор и профессор, и зав. кафедрой. Ох, какой же он был важный, вальяжный, значительный, повелительный, знающий себе цену дядя. Интерпретировал для нас «Фауста». Мог посвятить целую лекцию неотразимым прелестям Гретхен: и глаза у нее – голубые, и косы – русые, и улыбка обворожительная, и вся она такая чувственная, такая чувствительная, умилительная, сладкая, сладкая, сладкая… Двадцать девять преподавательниц немецкого с интересом взирали на пускающего слюни старого маразматика. Пускает слюни, и пусть. Зато он пускает их по-немецки. А каково было Марку выдерживать эту смертную скуку? У нас ведь университетский курс немецкой литературы читался всерьез, начиная с самых азов, с Гросвиты, с Эшенбаха, с Вальтера фон дер Фогельвайде, через миннезингеров, через Ганса Сакса и Гриммельсгаузена, через Клопштока, Виланда, Лессинга, Шиллера, того же Гете, через длинный ряд романтиков, где вам и Иена, и Гейдельберг, и гениальный Клейст, и печальный Новалис, и ехидный Тик, и Арним, и Брентано, и Бюхнер, и Геббель, и братья Гримм, и братья Шлегели, и Грильпарцер, и Гельдерлин, и Шницлер, и Фонтане, Томас Манн, Музиль, Брох, Брехт, Генрих Манн и дальше, дальше, дальше, сколько есть отведенных на курс часов. А немецкая программа филфака, например, в Гейдельберге, уже тогда, в начале 90-х, начиналась с конца, с заката, с того, что по-немецки называется Ausgang. С тяжелых и даже страшных имен Хандке, Арно Шмидта, Кафки. О Белле и Борхерте немцы уже почти забыли, социальная озабоченность уступила места сексуальной, литература давно перестала служить дорогой к постижению нравственных ценностей. Драматический жанр стал для режиссеров объектом беспардонных толкований, мусорным ведром, куда можно швырнуть любой смысл, абсолютно посторонний беззащитному автору. В Германии уже тогда правил бал постмодерн. А мы еще исповедовали добрые старые ценности немецкого романтизма и серьезного, вдумчивого, глубинного, глубокого немецкого литературоведения. В том же Гейдельберге мы наблюдали, как наш великий гетевед трепетал перед заезжим американским проповедником и адептом криминального чтива. А когда мы осмелились задать гран-гастролеру какой-то вопрос, наш патрон-гетевед при виде такой дерзости страшно возмутился и строго нас одернул. Марк был в сто раз эрудированнее этого немецкого гетеведа. И в тысячу раз скромнее.
И вот этот единственный достойный германист в нашей стажерской группе бесстрашно предпочел обществу двадцати восьми дам мое общество. Дамы, все двадцать восемь, дружно на меня взъелись. Пришлось как бы вскользь разъяснить причины этого предпочтения. Во-первых, я училась и всю жизнь дружила с Альбертом Викторовичем Карельским, а тот в свое время консультировал Марка. Во-вторых, мне уже стукнуло 65, и знакомство со мной гарантировало Марку полную безопасность. В-третьих, я, как и Марк, была переводчиком, а не только и не всегда только преподавателем. В-четвертых, я не слишком увлекалась шопингом и любила театр и путешествия. Немцы выдали нам стипендию, на нее мы и шиковали. И вот мы с Марком ходили на жутко дорогие спектакли Бохумского театра и ездили в самые дешевые туры (по Рейну и в Париж). На Париж у меня уже денег не хватило. Марк свозил меня на свой счет, я осталась ему должна 250 марок, но их у меня не было и в Москве. В Москве все тогда стремительно катилось в тартарары. Во дворах стреляли, в вагонах метро спали бомжи, в мусорных контейнерах рылись нищие старики и старухи, в парках на окраинах бродили бездомные дети, в центре появились роскошные мерсы, а в них отморозки с пустыми глазами. Со всех сторон наезжала чудовищная реклама, и на улицах повис мат. Денег не было. Марк, конечно, не торопил с возвратом. Но меня замучила совесть. И я решила регулярно напоминать ему о своем долге (и существовании), для чего принялась писать в газету «Экран и сцена» еженедельные колонки с разными впечатлениями. Газета была пристойная и бедная, без рекламы. Колонка называлась Пятое измерение, а письма я адресовала Ученому соседу. В них я рецензировала разные любопытные спектакли и книжки, выходившие в те бурные времена (например, о древних римлянах, о масонах, о художниках Возрождения, о Коменском, Ломоносове, Достоевском, Гофманстале, Бродском, Мандельштаме и еще многих других людях, искавших смысла в жизни). Каждое письмо начиналось обращением к Марку и заканчивалось вздохом сожаления о том, что нас осталось мало… Нас осталось мало, но того, что было в нас заложено, хватало, чтобы не потерять человеческий облик, не предать своих ценностей, не разорвать круг.
И этих писем я настрочила примерно пятьдесят. Их читали театральные люди, в том числе кассиры, которые начали пускать меня бесплатно в различные московские театры. Спасибо Марку.
Почти все письма -- в рубрике соседней.
Но на любителя такое чтенье.